Откуда есть пошла русская фантастика 2/2

Читать первую часть

Почти все писатели 20-40-х гг. XIX века, крупные, средние и малые, от Пушкина до Греча, от Погорельского до Гоголя, от Сомова и Павлова до Одоевского, Вельтмана и А. Толстого, – почти все писали фантастику. Фантастику сказочную, «ужасную», мистическую и – «научную».

Революционные открытия в археологии, палеонтологии, этнологии сделали модными имена Шампольона, Кювье, фон Гумбольдта и подстегнули воображение писателей. Успехом пользуются теории и рассказы о неизвестных цивилизациях в Кордильерах, Арктике, других затерянных уголках земного шара (эту идею будут эксплуатировать весь XIX-й и добрую четверть XX века). Развивается исторический роман, одно из главных литературных завоеваний романтизма. Вместе с усиленным вниманием к прошлому растёт интерес к будущему. И вот, русская литература начинает устраивать фантастические экскурсии во все стороны пространства и времени.

В. Кюхельбекер пишет «Землю Безглавцев» (1824), герой которой попадает в страну, где большинство жителей живёт в своё удовольствие без головы и без сердца. Эти придаточные органы удалены хирургией и педагогией, строго научными методами. Голову и сердце могут иметь только простолюдины, да и те стараются от них избавиться при первой возможности. Обратна система социальных оценок у Ф. Булгарина, печально известного доносчика и, в то же время, одного из наиболее читаемых писателей 20-30-х гг. Его «Путешествие к средоточию земли» (1824) описывает подземную страну Невежества, погруженную во мрак и населённую дикими представителями черни, лишёнными всех потребностей, кроме физиологических. В соседней же стране Просвещения под доброжелательным оком монарха блаженствуют благородные духом.

Один из самых отважных экспериментаторов в истории русской литературы, А. Вельтман как бы опрокидывает в будущее остросюжетную историко-приключенческую схему и накладывает её на схему утопии. Такова структура романа «MMMCDXLVIII год. Рукопись Мартына Задека» (1833). Это один из первых и очень редких в XIX веке утопических романов – я имею в виду не только русскую литературу, – построенных по принципу «показывать, рассказывая». В нём мало пространных описаний и объяснительных тирад, устройство будущего общества узнаётся по ходу действия, в нём есть и тайны, и узнавания, и любовная история, и сцены в портовых кабаках. Правда, основа сюжета традиционна. В утопической Босфорании нет ни бедности, ни социальных проблем, публичные здания выстроены из мрамора и золота, Верховный Совет помогает править добродетельному Иоанну (не пресвитеру ли?); деспотический Эол захватывает власть, но возвращение Иоанна восстанавливает гармонию.

Мы узнаем старые ситуации. Но приёмы их обработки обновляются.

В «Европейских письмах» (1820) Кюхельбекера мы видим будущую Европу, разрушенную войнами, вернувшуюся в варварское состояние и сохранившую лишь руины былого великолепия, глазами американского туриста XXVI столетия. Вельтман изобретает путешествие в прошлое: герой романа «Предки Калимероса. Александр Филиппович Македонский» (1836) летит на гиппогрифе в древность. Он встречается с македонскими царями и попадает в смешные положения, например, когда его банковские ассигнации принимают за священные письмена. Вельтман интересовался историей и филологией, разрабатывал собственную теорию происхождения славян, – и в поддержку ей заставил древних македонцев изъясняться на славянском языке. Такого же рода гипотезы он проводит в своих сказочно-исторических романах («Кощей бессмертный», «Светославич, вражий питомец»). Вельтману же принадлежит набросок романа, где говорится о походах во времени и об Аттиле, дерущемся пистолетами против воинов, вооружённых волшебными мечами. Смещение времён, сознательные анахронизмы, манипуляция историей и преданиями, всё это делает Вельтмана предшественником современной исторической НФ.

Наука и техника всё больше просачиваются в литературу: пироскафы и монгольфьеры так же занимают умы современников, как нас – спутники и электроника.

Появление знаменитой кометы Галлея (или кометы Беллы), которая по предсказаниям должна была столкнуться с Землёй, приковало взгляды к небесным пространствам и вызвало толки о будущей катастрофе. Эта катастрофа описана в «Двух днях в жизни земного шара» (1828) В. Одоевского, представляющих собой чистейший пример научно-фантастического рассказа. Булгарин принялся издавать журнал «Комета Бела» (1833) и печатал сатирическую переписку жителей кометы с землянами.

Здесь нельзя не отметить любопытный факт, объяснения которому не найти в советских исследованиях. Факт кажется парадоксом, на деле он, видимо, закономерен. Революционеры-декабристы много думали о будущем обществе. Но в своих сочинениях они либо составляют, как Пестель, подробные политические программы, либо, как Кюхельбекер, Ф. Глинка, А. Улыбышев, рисуют расплывчатые картинки счастливой жизни в античных нарядах, расцвета искусств и наук, мудрых правительств. Иначе говоря, они не представляют себе ничего конкретного. Зато заядлый реакционер Булгарин пишет «Странствия по свету в двадцать девятом веке» (1829), первую в России технологическую утопию, довольно подробно описывая летательные аппараты, автоматические устройства, подводные города и выражая мысль, что научно-технический прогресс приведёт к всеобщему благоденствию. И ещё более богатую техническими предвидениями картину будущего предлагает в неоконченном романе «4338-й год» (1840) Одоевский, философ-идеалист, мистик, ученик Шеллинга и Сен-Мартена, автор «таинственных» фантастических повестей. Феномен тот же, что и в случае с Эдгаром По: оказывается, фантастика очень свободно переходит в НФ и наоборот, оказывается, ни идеализм, ни мистицизм не мешают точному мышлению и стремлению познать всё, что доступно познанию.

Вопрос в том, всё ли в мире доступно научному познанию, а если да, то достаточно ли такое знание.

Романтики ставят этот вопрос очень остро. В знаменитом стихотворении «Последний поэт» (1835) Е. Баратынский с грустью и тоской размышляет о грядущем индустриальном царстве холодной Урании, где не останется места для одиночества поэта и не нужна будет поэзия. О. Сенковский, сам крупный учёный-востоковед, посвящает часть «Фантастических путешествий барона Брамбеуса» (1833) едкой критике учёного мира и научных теорий, претендующих на всеведение и безошибочность. У Одоевского есть новелла «Импровизатор» (1833), вошедшая впоследствии в «Русские ночи». Это история человека, наделённого даром «всё знать, всё видеть, всё понимать». Он становится обладателем рукописи, где «были расчислены все силы природы», где «всё высокое и трогательное было подведено под арифметическую прогрессию; непредвиденное разложено в Ньютонов бином; поэтический полет определён циклоидой; слово, рождающееся вместе с мыслию, обращено в логарифмы; невольный порыв души приведён в уравнение». Мы догадываемся, что дар не приносит герою счастья. В стакане воды он замечает борьбу инфузорий, в глазах любимой сетчатую плеву, в её походке – механизм рычагов; живопись, музыку, философию, историю он воспринимает как набор механических явлений. Жизнь он кончает шутом у степного помещика.

Что может случиться с обществом, если его устройство будет подчинено новейшим научным теориям, показывает «Город без имени» (1839) и «Последнее самоубийство» (1840), также включённые Одоевским в «Русские ночи», эту поражающую смелостью формы и богатством содержания книгу. В «Городе без имени» описаны основание, расцвет и упадок Бентамии, государства, где осуществились принципы, выработанные отцом утилитаризма. Мерилом всех ценностей в Бентамии была польза, а единственной целью граждан и общества в целом – собственное благо. Поначалу страна процветала. Но понятие пользы относительно. Банкиры, учёные, купцы, ремесленники, земледельцы по очереди управляют государством, все они прекрасно знают, что именно полезно для других, все постепенно ведут Бентамию к раздорам, войне, разорению. «Последнее самоубийство» реализует идеи Мальтуса: перенаселённая Земля не может прокормить всех, правительства поощряют распространение культа самоубийства и, в конце концов, жители планеты буквально превращают её в бочонок пороха и взрывают, найдя таким образом окончательное решение своим проблемам.

Эти рассказы лишены действующих лиц, фона, фабулы, они написаны в форме социально-политической притчи, то есть так, как писал Херасков. Но Одоевский менее абстрактен, рассматривая возможные последствия реальных теорий, он делает их подробный анализ и очень последовательно применяет метод экстраполяции. Это новый шаг в развитии русской антиутопии.

Итак, к началу 1840-х гг. уже определились отношения между фантастикой сверхъестественной, научно-техническими предвидениями, утопией, сатирой, философскими размышлениями. Намечены контуры нового литературного жанра, в поле его воздействия уже появился ряд значительных произведений, он привлекает писателей, очень хорошо чувствующих его специфику. Показательно, что Булгарин отнёс свою сатирико-утопическую аллегорию о путешествии к средоточию Земли к серии «Невероятных небылиц», а свои предвидения о жизни XXIX века зачислил в «Правдоподобные небылицы», – в этом подзаголовке дано сжатое и вполне точное определение научной фантастики, как мы её понимаем.

Казалось бы, что после такого блестящего начала НФ предназначено сыграть важную роль в литературе XIX века. Случается обратное: она надолго замирает и вновь наливается жизненными соками лишь в начале следующего столетия. Почему?

Многие советские, а вслед за ними и западные авторы причину видят в индустриальной и научной отсталости России. Однако в эпоху романтизма русская наука только ещё поднималась на ноги, а НФ всё же появилась; и наоборот, 60-е годы, когда НФ практически не существовало, были временем необычайной моды на «научность», широкой популяризации естественных знаний – причём как раз в литературной среде, временем больших успехов русских учёных. Впрочем, твердя о царизме, задушившем всякую мысль, в СССР на все лады склоняют имена Лобачевского, Пирогова, Сеченова, Ковалевской и проч., доказывающие высочайший уровень русской научной мысли. В ждановщину капитальные труды вроде «Рассказов о русском первенстве» вообще все великие и малые открытия приписывали русским. Так что объяснение отсталостью ничего не объясняет.

Настоящее объяснение, на мой взгляд, в другом: для НФ не осталось места в русской литературе, разделившейся на два враждебных лагеря.

Лет через пятнадцать после того, как Одоевский опубликовал свою притчу о Бентамии, позитивизм и утилитаризм восторжествовали среди радикально настроенной интеллигенции. Бюхнер, Фогт, Молешотт стали предметом культа. Парадокс заключался в том, что естественные науки и позитивистские методы нужны были их активнейшим поборникам, властителям дум 60-70-х гг. не столько для познания мира, сколько для главного и единственно важного Дела – изменения общества. Самые практические, самые экспериментальные дисциплины обратились средством реализации утопии. И, конечно, Дело требовало полной отдачи и всё, что непосредственно ему не служило, признавалось бесполезным, пустым и вредным (точно, как в Бентамии, где все очередные правители преследовали «вредных мечтателей»). Вредной была признана и фантастика. Писарев назвал «пустяками» тургеневские «Призраки», Лавров же прямо сказал, что появление таких произведений свидетельствует об углублении реакции. Таким будет мнение всех радикальных деятелей, ещё и в начале XX века в «Истории литературы» Овсянико-Куликовского фантастика названа реакционным жанром. Так же ставит вопрос и советская наука о литературе. И если в последнее время разрешено снова интересоваться Вельтманом и Одоевским, то значение их фантастических вещей всячески умаляется в пользу «реалистических»; та же операция проделывается и с творчеством Тургенева, Гоголя, Достоевского, Лескова. Для всех них фантастика считается чем-то второстепенным, часто – заблуждением, досадной слабостью, незрелостью, и для того, чтобы полностью реабилитировать писателя, необходимо показать, что его фантастика содержит прогрессивное, критическое по отношению к царизму зерно.

Из писателей-радикалов (или, на советском языке, революционных демократов) только Чернышевский решился заглянуть в будущее. Вера Павловна, героиня «Что делать?» (1862), видит во сне осуществлённое по всем фурьеристским правилам общество, где граждане живут в стеклянных домах, похожих на лондонский Хрустальный Дворец, и находят в труде такое счастье, что непрерывно поют и смеются. Эта сусальная картинка практически ничем не отличается от большинства старых и новых утопий, но сила и оригинальность Чернышевского состояла в том, что средства, ведущие к цели, и саму цель он первым в России сформулировал, пользуясь терминами и понятиями воинствующего социализма.

По силе воздействия на литературу и на общество «Что делать?» стоит в ряду важнейших книг XIX века. Своеобразную и несколько двусмысленную реплику утопии Чернышевского дал Щедрин своей «Историей одного города» (1870), самым жестоким из всех памфлетов, когда-либо написанных против царской России. Самая же беспощадная, заключительная глава книги повествует о деяниях градоначальника-прохвоста Угрюм-Бурчеева, вознамерившегося покорить природу и выстроить на ровном месте идеальный город, в котором царила бы сплошная геометрия, все граждане были бы на одно лицо, а жизнь была бы расчисленной по часам и минутам. Глава эта направлена против аракчеевщины и поселенческой утопии, но есть в ней подробности, позволяющие предполагать мишенью сатиры и социалистические теории. Поскольку об этом аспекте щедринского гротеска говорить не принято и для того, чтобы не показаться голословным, приведу пример.

Вот как в трактате «Организатор» (1820) Сен-Симон представлял себе народные празднества в грядущем обществе: «Будет два вида праздников: праздники надежды и праздники воспоминаний /.../ Во время праздников надежды ораторы будут знакомить народ с проектами работ, декретированными Парламентом, а также призывать граждан к самому усердному труду, давая им понять, сколь сильно улучшится их участь после осуществления этих проектов. На праздниках, посвящённых воспоминаниям, ораторы будут стараться объяснить народу, насколько положение его предпочтительнее тому, которое было уделом его предков».

А вот проект Угрюм-Бурчеева: «Праздников два: один весною, немедленно после таянья снегов, называется «Праздником Непреклонности» и служит приготовлением к предстоящим бедствиям; другой – осенью, называется «Праздником Предержащих Властей» и посвящается воспоминаниям о бедствиях, уже испытанных». Достаточно заменить слово «бедствия» тем, что оно подразумевает, то есть «усердным трудом по указу», и мы получаем точную кальку идеи Сен-Симона. Это мало похоже на случайное сходство, тем более, что оно не единственное, а «поселенные единицы» города Непреклонска очень напоминают фаланстеры. Но и в мало правдоподобном случае ряда ненамеренных совпадений, аналогия весьма красноречива. Вольно или невольно, если не своим современникам, то нам, наученным опытом XX века, Щедрин раскрывает, как сходятся кажущиеся противоположности, как близки по своей сути идеалы униформизованного коллективного счастья бредовым солдафонским мечтам разных «прохвостов». В этом отношении история Угрюм-Бурчеева – антиутопия, наполненная смыслом, актуальным и сегодня.

Из лагеря, противостоящего радикалам, на утопию Хрустального Дворца яростно нападает Достоевский, подозревающий в ней казарму для духа. Начиная с «Записок из подполья», задуманных как непосредственный ответ Чернышевскому, без устали и с хирургической точностью писатель исследует тему безбожного социализма и всеобщего счастья, купленного за цену свободы личности. Теории Раскольникова и Ипполита, проекты Шигалева и Петра Верховенского, сны Версилова и смешного человека прекрасно известны и исследованы; предстоит ещё изучить их как важнейший этап в развитии русской антиутопии: прямая связь даже в отношении формы – прослеживается между Херасковым, Одоевским и притчами Достоевского.

Достоевский насквозь утопичен; но он не занимается научной фантастикой, так же, как ею не занимались славянофилы (чья утопия нашла литературное отражение в главе «Тарантаса», опубликованной В. Соллогубом в 1845 году); НФ не интересует ни Тютчева с его космогоническими прозрениями, ни Толстого, создателя собственной утопии, ни народников, поглощённых грёзами о крестьянской идиллии. Все они недоверчиво или враждебно относятся к индустриально-техническому прогрессу, к западной модели цивилизации; они обращаются к «почве», к народной культуре, к старообрядческим традициям; это в их творчестве возрождаются легенды о Китеж-граде и земном рае.

С этой точки зрения «научная» рационализация мечты должна была казаться узко-прагматической, как раз в том смысле, какой слову «наука» придавали шестидесятники.

Слишком «фантастическая» для одних, слишком «научная» для других, НФ покинула литературную сцену. Утопия же, вездесущая в литературе XIX века, нашла куда более простую мотивировку: восходящий к средневековью приём сна, – во сне прозревают рай на Земле и декабрист Улыбышев, и славянофил Иван Васильевич из «Тарантаса», и помещик Обломов, и социалистка Вера Павловна, и народнический счастливый мужик в «Устоях» Златовратского, и сомневающиеся герои Достоевского.

Я сказал, что НФ никого не интересует: это не совсем верно. Идеи, которые мы назовём сегодня научно-фантастическими, продолжают жить подспудно, и иногда неожиданно прорываются на поверхность. Так, в самом, пожалуй, талантливом разночинском романе «Николае Негореве» (1871) И. Кущевского один из героев, неудержимый мечтатель в жизни и в науке, строит целую концепцию об атомах-микромирах со своими звёздными системами и планетами, где развиваются – в соответственно ускоренном темпе – разумные цивилизации. Много позже, на рубеже века, эта идея ляжет в основу ряда научно-фантастических романов и возродится в советской НФ и в 20-е, и в 60-е годы.

Мало кто помнит, что рассказ на научно-фантастическую тему взялся писать в 1856 году JI. Толстой: русский офицер, возвращаясь с фронта, попадает не то в параллельный мир, не то в другое время, на восемь лет раньше, – местность вокруг дома изменилась, давно умершие родители живы и т. п. Писателя явно интересовало психологическое развитие этой необыкновенной ситуации. Своим сюжетом Толстой предвосхитил всю психологическую НФ и, не окончив рассказа, быть может лишил её великого шедевра.

И не отвечает ли главному критерию НФ, рационализации внеэмпирического, никогда не упоминающаяся в историях жанра повесть замечательного поэта К. Случевского «Профессор бессмертия» (1892), герой которой «научно» доказывает бессмертие человеческой души?

Так по-старательски промывая русскую литературу XIX века в поисках крупиц НФ, можно намыть немалое богатство тем и ситуацией; но настоящая золотоносная жила, разработка которой не окончена и сегодня, выходит из недр русской философии второй половины века. И в первую очередь здесь следует назвать учение Николая Фёдорова, оригинальнейшего философа, которого считали гениальным Достоевский, Л. Толстой и Вл. Соловьёв.

Фёдоров был религиозным мыслителем. Его философия супраморализма покоилась на новых в христианской мысли утверждениях: условном принятии Апокалипсиса и буквальном – слов о Боге живых, а не мёртвых. Фёдоров учил, что человечество сможет избежать Страшного суда, избрав правильный путь к Богу, а этот путь – преодоление смерти. Как пишет Бердяев, «не было на земле человека, у которого была бы такая скорбь о смерти людей, такая жажда возвращения их к жизни». В теодицее Фёдорова Зло – это смерть. Желать вечной жизни после смерти значит примириться со злом. Бесконечное продление жизни живым и активное, научное воскрешение всех умерших поколений – вот задача объединённого в братскую семью человечества, его «общее дело», первый и решительный шаг к царству Божию на Земле. По Фёдорову, частицы материи обладают чем-то вроде памяти и, «прочитав» её, можно восстановить их конфигурации, существовавшие в прошлом (между прочим, мысли о «памяти» частиц совершенно серьёзно высказываются некоторыми учёными в наши дни). Земля будет переустроена, чтобы вместить часть воскрешённых, остальные заселят космические просторы; наша планета станет кораблём, управляемым волей людей; Человек внесёт порядок в законы вселенной, одухотворит её, исполняя тем самым замысел Божий. Этот проект – едва ли не самая фантастическая из всех известных утопий, единственная настоящая «ухрония» (к этой теме я ещё вернусь), грандиозная «космическая опера».

Фёдоров повлиял на многих мыслителей и учёных. Среди них такие крупные фигуры, как о. П. Флоренский, В. Вернадский, К. Циолковский (последний взялся за практическое решение проблемы завоевания космоса). Каждый из них прокладывал новые пути в науке, каждый создал свою собственную философскую систему и собственную утопию, в свою очередь влияя на культурную жизнь целой эпохи.

Эпоха эта отмечена бурной реакцией против позитивизма. Думами овладевают Достоевский, заново прочитанный Гоголь, Соловьёв, Фёдоров. Зарождается и молниеносно достигает зрелости движение символизма.

Серебряный век русской культуры имеет много общих черт с золотым: необычайный творческий подъём; мощное движение, охватывающее все области искусства; западные влияния, претворяемые в нечто новое и оригинальное; огромная роль философии и истории; мистические течения (в моду входят теософия, спиритизм, мифы об Атлантиде, восточная мудрость).

Добавим к этому атмосферу на рубеже двух веков: запоем читается Ницше; романы Фламмариона и Уэллса заставляют переживать космические катастрофы; много говорится о «жёлтой опасности»; общество живёт в предчувствии социальных бурь. Грозными предзнаменованиями кажутся извержение вулкана на Мартинике, землетрясения, разрушившие Лос-Анджелес и Мессину.

Вл. Соловьёв в своей последней книге «Три разговора», вышедшей в первый год нового столетия, дал впечатляющую картину разложения цивилизации и современного Апокалипсиса, воцарения Антихриста и его господства на Земле вплоть до Второго пришествия. Глубоко мистическая религиозная парабола, книга Соловьёва в то же время – резкая критика современности и оригинальнейшая антиутопия, в которой предсказана, между прочим, будущая война с Японией.

После этой войны, после революции 1905 года апокалиптические настроения ещё более усиливаются.

Это была идеальная атмосфера для фантастической литературы. Идеальные для неё условия создала теория символизма, считавшая окружающий мир отблеском высшей реальности. Символисты пытались проникнуть в неё силой поэтического прозрения. Фантастические видения населяют их стихи. Насквозь фантастичен театр Сологуба, Андреева, Блока. Фантастическое преломление действительности составляет главную пружину символистской прозы Сологуба, Гиппиус, Брюсова, Белого, Ремизова, Андреева, Амфитеатрова и др. Дух фантастики навещает даже писателей, противостоящих символизму, таких как Бунин и Куприн.

За исключением нескольких произведений, шедевров русской прозы – «Мелкого беса» Сологуба, «Серебряного голубя» и «Петербурга» Белого, «Огненного ангела» Брюсова, – богатейшая фантастическая литература тех лет, сказочная, магическая, дьявольская, аллегорическая, мистическая фантастика символизма почти совсем ещё не описана и не изучена как целое. Но у нас – другая тема.

Возвращаясь же к ней, мы наблюдаем всё то же явление. Развивается символизм с его фантастическим восприятием мира – и как раз в это время, начиная с 90-х гг., сначала несмело, а потом всё более уверенно поднимает голову НФ.

Совсем не случайным, а глубоко симптоматичным нужно считать тот факт, что Случевский, предтеча символизма, певец потустороннего мира в «страшных» фантастических стихах («После казни в Женеве», «Камаринская»), не только придумал своего «профессора бессмертия», но и написал забавное продолжение жюльверновского романа – «Капитан Немо в России» (1898).

Верн вообще становится очень популярным. Но не только он: журналы для массового чтения «Нива», «Вокруг света», «Природа и люди» всё более регулярно публикуют переводы западной НФ. Всё чаще печатаются научно-фантастические произведения русских авторов. Циолковский начинает популяризовать свои идеи в полуочерковых «На Луне» (1893) и «Грёзы о земле и небе» (1895), появляются «электрические» и «астрономические» повести – «В океане звёзд» (1892) А. Лякидэ, «Не быль, но и не выдумка» (1895) В. Чиколева, «По волнам эфира» (1913) В. Красногорского. Выходят в свет книги о будущем: «В мире будущего» (1892) Н. Шелонского, «3а приподнятой завесой» (1900) А. Красницкого, «Через полвека» (1902) С. Шарапова. Есть и «военная» НФ – «Роковая война 18?? года» (1889) А. Беломора, «Сражение 2000-го года» (1898) А. Борума и т.д.

В большинстве своём произведения эти не ставят перед собой ни философских, ни художественных задач, сосредоточиваясь на популяризации науки и на попытках прогнозирования. Гораздо выше них в литературном отношении стоит «Жидкое солнце» (1912) А. Куприна очень хороший пример катастрофической НФ, повесть о гениальном учёном, нашедшем решение всех энергетических проблем человечества. Он изобретает способ концентрации и хранения солнечной энергии; однако, случайная техническая ошибка ведёт к колоссальному взрыву и гибели и изобретения, и изобретателя. Та же проблема великого научного открытия, призванного осчастливить мир и вышедшего из-под контроля, превращаясь в страшную угрозу, определяет сюжет повести А. Оссендовского «Бриг «Ужас»» (1913) – речь в ней идёт о чудотворной дня земледелия плесени, выведенной русскими учёными; этой плесенью заражает океан ненавидящий человечество сумасшедший учёный, русский «Мэд Сайентист», типичный для начала века образ.

Научно-фантастические приёмы и идеи встречаются в самых безудержных символистских фантазиях. В. Крыжановская-Рочестер пишет цикл оккультных романов (из них ближе всего к НФ «Смерть планеты», 1911), преподнося читателям винегрет, в котором в разных пропорциях смешались мифы об атлантах и чёрная магия, фантастические машины, космические перелёты и гибнущие планеты. Героем тетралогии «Навьи чары» (1913-16) Ф. Сологуб делает учёного физика, разгадавшего все тайны материи. В этой очень странной, не совсем удачной, но интересной по форме и ценившейся современниками книге, где сталкиваются разные жанры и разные стили, говорится о трансформации энергии, об изменении свойств материи, о параллельных мирах, о телепатии.

Среди символистов больше всех интересовался научной фантастикой В. Брюсов. Он писал стихи о космосе, о жизни на других планетах, в его архиве сохранились произведения и наброски об инопланетянах, прилетевших на Землю («Гора Звезды», датированная 1895-1899), о полной автоматизации и машинизации жизни («Восстание машин» и «Бунт машин», 1908, 1915). Брюсов был, пожалуй, первым в русской литературе теоретиком НФ. В неопубликованной статье он начерно делает её классификацию: писатель-фантаст может «1) изобразить иной мир – не тот, где мы живём. 2) Ввести в наш мир существа иного мира. 3) Изменить условия нашего мира». Кстати, можно отметить, что советские исследователи, расхваливая Брюсова как классика русской НФ, избегают говорить о его теософских увлечениях; он упражнялся в научной фантастике, отдыхая от столоверчения и работы над чистейшей воды мистической фантастикой (замечательный роман о средневековых алхимиках «Огненный ангел» написан в 1907 г.). Напечатанная «научно-фантастическая» проза Брюсова катастрофична: «Земля» (1904) рассказывает о конце человечества, загнанного в подземный город, единственное убежище на лишившейся воздуха планете; «Республика Южного Креста» (1905) – это история гибели выстроенного в Антарктиде мегалополиса – символа городской индустриальной цивилизации, – обитатели которого истребляют друг друга, поражённые эпидемией умопомрачения. Эти рассказы Брюсова – аллегории, в них действуют абстрактные понятия и социальные категории, но нет ни реальных персонажей, ни реального фона. Точно так же писали свои антиутопии Херасков и Одоевский.

Обновление канона намечается в повестях Оссендовского и Куприна, а ещё отчётливее – в романе А. Морского «Анархисты будущего» (1907), где действие происходит в Москве через 20 лет, все улицы сохраняют свои названия, публика ходит в театр смотреть последнюю пьесу Леонида Андреева, но анархисты борются за власть, полиция знает о действиях всех граждан благодаря спрятанным повсюду подслушивающим аппаратам и гражданская война ведётся с помощью боевых цеппелинов. Книга Морского, по-видимому, первая антиутопия, пытающаяся предугадать последствия прихода к власти реальной политической партии.

Катастрофизм, характерный для всех литератур первой четверти века, не убивал надежды на прекрасное будущее. Скорее, наоборот. Чем страшнее ужасы Апокалипсиса, тем прекраснее Миллениум, сулящий отдохновение и вечное счастье, – за это счастье и нужно сначала заплатить сполна. Короче говоря, утопии Беллами, Морриса, Уэллса популярны в России не меньше романов-катастроф. На страницах самых пессимистических писателей, у Брюсова, Куприна, даже Сологуба появляются картины свободного, справедливого и прекрасного будущего, красота которых, впрочем, слегка тронута декадентством, как и пристало в эпоху символизма.

Буколическую утопию написал Н. Олигер, очень плодовитый и когда-то пользовавшийся успехом, близкий к символистам писатель. В его «Празднике весны» (1910) жители будущего, одетые в римские тоги, водят хороводы, слушают прекрасную музыку, занимаются искусствами. Наука, техника, промышленность достигли большого развития, но трактуются наподобие изящных ремёсел (совсем как у Морриса). В обществе нет ни социального неравенства, ни расовых различий, все наслаждаются счастьем и свободной любовью, а если страдают, то лишь из-за неразделённых чувств или из-за художественных или научных неудач.

Полного счастья добились жители будущего в книге К. Мережковского, видного биолога, брата поэта-символиста. Книга называется «Рай земной, или сон в зимнюю ночь. Сказка-утопия XXVII-го века», вышла она по цензурным соображениям в Берлине, в 1903 году. Книга разделена на две части. В первой описана утопия и путь к ней, во второй дана критика умножающего несчастье на Земле научно-технического и социального прогресса, тут же приводятся доказательства того, что описанная система – единственная способная обеспечить людям счастье. За семь будущих веков человечество сменило все возможные формы правления и пришло на грань гибели. Спасают его мудрецы, открывшие, что модель истинного счастья есть только одна и воплощена она в детях. И вот, с помощью чудесного препарата «стерилизатора», население Земли сокращается до двух миллионов, причём исчезают африканские, азиатские и другие мало ценные расы и народы. Затем, пользуясь новейшими методами евгеники, мудрецы выводят новую расу людей. Их умственно-эмоциональное развитие останавливается на возрасте 8-10-ти лет, физическое же – в пределах 16-18-ти. Прекрасные юноши и девушки живут недолго – лет 35, – но не стареют ни на один день и у них нет никаких проблем. Они не работают (работа и её неравное распределение мешают счастью), не занимаются ни наукой, ни искусством, вся их жизнь проходит в сплошной игре и любовных удовольствиях, – в постоянном, ничем не омрачаемом радостном блаженстве. Живут они на лоне природы, в тропическом поясе, и не нуждаются в технике. Думают за них мудрецы-воспитатели, а всю работу выполняют рабы, генетически запрограммированные так, чтобы не ощущать своего подневольного состояния (это потомки специально сохранённых остатков африканских племён).

Я остановился на этой утопии потому, что о ней не упоминают историки жанра, но прежде всего потому, что она уникальна в своём роде; совершенно противореча своим крайним гедонизмом и свирепым радикализмом всей русской традиции, она прямо противоположна линии, представленной Достоевским и Фёдоровым. Кроме того, это одно из самых ранних свидетельств отклика в России на страх перед генетическим вырождением человечества (отразившийся в «Машине времени» Уэллса) и на искавшие выход из положения евгенические теории, родившиеся в Англии и распространившиеся по всей Европе: в СССР в 20-е годы будут работать два евгенических общества, о государственном контроле над половой жизнью с целью улучшения человеческой расы будут писать крупнейшие партийные деятели (в частности, Преображенский), будут появляться труды о научном вмешательстве в биологическую структуру человека с целью создания Нового Человека Коммунизма.

В результате не манипуляций, а эволюции взаимоотношений между полами в новом обществе изменяется облик людей, женщины почти перестают отличаться от мужчин в «Красной звезде» (1908), первой в России марксистской литературной утопии. Книгу эту и её продолжение, роман «Инженер Мэнни» (1913), написал А. Богданов, философ, революционер, ближайший соратник Ленина в течение нескольких лет, а потом его главный философский противник, создатель теории пролетарской культуры (об этом – дальше) и всеобщей организационной науки «тектологии», которая должна была синтезировать все научные дисциплины, все известные данные о мире для организации жизни всего человечества по-новому. Оригинальность Богданова как философа и писателя крылась в его эклектизме, умело объединившем несовместимые, казалось бы, влияния – Маркса и Ницше, Эрнста Маха и Фёдорова, символистов и Ф. У. Тейлора, того самого, который изобрёл научную организацию труда и своими методами дал начало современной индустрии и массовому производству. В «Красной звезде» изображено коммунистическое общество, построенное на Марсе, куда прилетает, приглашённый марсианами, русский революционер. Роман изобилует техническими подробностями – атомные «аэронефы», телевидение, автоматизация и т. п. – и, разумеется, социально-политическими и философскими отступлениями. Когда в 1979 году, ровно через полвека после последнего своего издания, «Красная звезда» снова увидела свет в СССР, из неё были старательно вырезаны рассуждения о свободной любви, составляющей одну из особенностей марсианского общества и горячо обсуждавшейся в русской революционной среде начала века эти дискуссии продлятся до конца 20-х годов. «Инженер Мэнни» повествует об истории Марса и о гигантских работах по преобразованию всей планеты, предпринятых героем романа, типом романтического гения-ницшеанца. В этой книге Богданов гораздо более полно, чем в «Красной звезде», изложил свои идеи, основы своей «тектологии» – и за это «Инженер Мэнни» был осуждён Лениным, а значит, пропал в глазах советских историков.

В том же 1913 году, когда вышел «Инженер Мэнни», представляющий тейлоризм революционным средством организации рабочих масс и их труда (с 1918 года Ленин будет требовать тейлоризации всей советской промышленности), появилась повесть А. Оссендовского «Грядущая борьба», одна из ранних в европейской литературе антиутопий, направленных против тейлоризма: Уэллс коснулся этой темы в романе «Когда спящий проснётся», но только много позже тема станет очень важной особенно для немецких экспрессионистов – пьесы Г. Кайзера, «Метрополис» Ф. Ланга – и в Америке – вспомним хотя бы «Новые времена» Чарли Чаплина. Мир, описанный у Оссендовского, находится в руках промышленных концернов и введённая ими система «рациональной работы» должна превратить рабочих в идеально отлаженные машины: заводы оборудованы так, что струи расплавленного металла или пара, лезвия, выскальзывающие из стен печей, немедленно карают рабочих за каждое неточное движение. Повесть Оссендовского интересна ещё и тем, что в ней дана новая в русской НФ сюжетная схема: сначала в ключе антиутопии описывается будущее общество, затем – заговор против тирании, переворот и рождение Земли Побеждающей Мысли. В одном сюжете объединяются антиутопия, утопия и приключенческий роман. НФ непрерывно обогащает свои литературные средства.

Здесь место сказать об утопии, в которой литературные средства служат не рассказу о будущем, а непосредственному построению его, вернее, сами служат материалом для постройки будущего.

Большие течения в литературе и искусстве движутся стремлением познать и описать мир во всей сложности – и тем самым овладеть им, пересоздать его. Это верно для классицизма, романтизма, символизма и так же верно для футуризма. Все крупные участники этого движения – поэты и художники, Ларионов и Бурлюк, Малевич и Кручёных, Татлин и Маяковский – стремились разрушить старый мир искусства для того, чтобы создать новый, и через искусство – новый мир вообще. В поэмах, прозаических фрагментах и статьях (в основном 1913-1916 годы) В. Хлебников, великий поэт и будущий Председатель земного шара, планеты изобретателей, строит одну из самых монументальных и оригинальных утопий в русской – и не только русской – литературе. Математик по образованию, Хлебников ищет алгебраические формулы хода истории – и предсказывает революцию и свержение царизма. Слова и звуки раскрывают Хлебникову скрытую в них запись космических законов – его «заумь» была обновлением поэтического языка и вместе с тем – расшифровкой мира и первой стадией на пути к универсальному языку, понятному не только всем землянам, но и всем разумным существам вселенной. В поэзии Хлебникова сходятся русское средневековье, XVIII век Тредьяковского, XX век теории относительности, Восток встречается с Западом, – поэзия завоёвывает пространство и время, – и по разным эпохам и мирам путешествуют герои хлебниковской прозы.

В мечтах Хлебникова люди делят Землю с животными, обладающими почти человеческим разумом. Дома похожи на стеклянные тополя. Пруды, наполненные съедобной микрофауной, являют собой гигантские котлы даровых щей. Радио (неотъемлемый атрибут всех утопий тех лет) обеспечивает беспрестанную связь между людьми. Оценивать труд нужно не деньгами, а ударами сердца – в этом требовании лучше всего улавливается дух утопии Хлебникова.

Эта утопия подводит поэтический итог восьми векам почти никогда не прерывавшейся утопико-фантастической линии в русской литературе, от легенд об Индии и граде Китеже до Фёдорова и Циолковского.

 

Итак, наш обзор окончен: мы стоим на пороге советской эпохи. Мы видим, что к этому времени научная фантастика отработала почти все жанровые схемы, сформулировала почти все главные темы, подготовила запас приёмов, изобретений и технических новинок, которого хватает по сей день. Мощный утопический ствол сохранил всю свою жизненную силу и уже дал много побегов – много разновидностей НФ. Долгой и плодотворной, очень глубокой по своему социально-философскому содержанию традицией сильна антиутопия. Советская НФ – не вундеркинд, не помнящий родства, как часто говорят, а очень богатая наследница.

Позволю себе сделать на основе всего сказанного несколько обобщений.

Во-первых, вопреки общепринятому мнению и вопреки утверждениям советских теоретиков, настоящая НФ не боится ни мистики, ни метафизики, ни конкуренции «чистой» фантастики. Как раз наоборот. Она плохо себя чувствует в атмосфере сухого рационализма: в эпоху классицизма или позитивизма 1860-70-х гг. она замирает или выполняет третьестепенную роль служанки при утопическом трактате. Для того, чтобы НФ была жизнеспособной, ей нужен не плоский, упрощённый образ легко понятной вселенной, а сознание сложности мира, его необъятности, может быть, его непознаваемости. Только тогда игра возможными и невозможными вариантами приобретает глубокий смысл творческого познания, только тогда НФ получает шанс на художественность.

Во-вторых, периоды бурного развития НФ – и фантастики – приходятся на те моменты в истории литературы, когда ломаются установленные каноны и интенсивно ищутся новые формы. Фантастика и НФ в русской литературе издавна были одним из средств её обновления.

В-третьих, наконец, можно заметить, что обращение русской литературы к фантастике, к рациональной утопии, к научной фантастике обычно стимулируется влияниями извне: так было и в период классицизма, и в романтизме, и в символизме. Но это не обезьянья черта. Просто НФ как и вся литература – задыхается в изоляции. Для своего развития она нуждается в свежем воздухе.

Ураган революции, душивший одних, для других нёс с собой много свежего воздуха.

 




www.etheroneph.com